Андрей Захаренко. Зарисовка.

Мутный свет ночного города вот уже несколько часов утопает в молочном мареве недвижимых сонных облаков. В доме темно, но мне почему-то совсем не достает ни желания, ни сил встать и сделать четыре шага к старому податливому выключателю на прохладной неровной стене. Я сижу на широком тоскливо поскрипывающем подоконнике и жадно ловлю глазами искорки вечерней уличной жизни. С грохотом прокатываются трамваи вдоль самой стены моего многоквартирного улья, приветно подмигивают теплыми оранжевыми огнями тихие довольные машины, покидающие рокочущее чрево сердито копошащейся столицы и неспешно вливающиеся в домашнюю неторопливость тесных двориков. Сосредоточенная семейка педантичных трехглазых светофоров отрешенно отмеряет разноцветные секунды на округлом пятачке засыпающего пересечения узких улиц. Я жду.

Еще совсем немного, и радужный поток жизненных ориентиров моего соседа-перекрестка станет прерывисто желтым. Редкие человеческие фигуры станут похожи на озабоченных потерявшихся муравьев, спешащих спрятать свои хрупкие натруженные тела вглубь ребристых светящихся муравейников, а сердито выплывающие из темноты последние машины – на призрачных ночных птиц. И вот как раз в ту минуту, когда кипучий океан суеты схлынет наконец с присыпанных снегом улиц и до следующего солнца растечется по тесным семейным уголкам, я стряхну с затекших плеч сонное оцепенение, отдерну прозрачную белую паутину гардин и стану в полный рост у холодной невидимой границы голубоватого оконного стекла. Пора.

Пришло мое время. Я закрываю глаза, легко срываю с себя тяжелые цепи всех мыслимых систем отсчета, с трепетом ощущаю под самым мерно стучащим сердцем живой комок собственной души и всем своим естеством устремляюсь от крашеной деревяшки подоконника к затаившимся за облачным покровом звездам. Мои ноги приятно отрываются от опоры, я тянусь вперед, туда, где за стеклом моего окна покачивает на ветру верхушкой озябшая береза, и наконец покидаю тесную клетку своей квартиры.

От беспредельной свободы перехватывает дыхание. Бокалом искристого шампанского ударяет в голову высота. В ноздрях щекочет чистый морозный воздух. Но это только сначала. Вот, я привыкаю, наконец, к щемяще сладкому чувству полета, разворачиваю свободные от всякого тяготения плечи, до предела вдыхаю целебный холод двадцатой в этом чудном году январской ночи и стремительно улетаю прочь от белой, играющей редкими снежинками кирпичной стены.

Теперь я могу мчаться над ночным городом, за считанные мгновения оставляя за спиной целые дремлющие кварталы, припорошенные снежной крупой нахохленные автомобильные стоянки, задумчивые полумрачные бульвары и сияющие электричеством центральные улицы. Я могу бешено кружить вокруг гигантских городских елок с остатками цветных новогодних игрушек и блестящей мишуры, скользить по выбеленным зимой затаенным крышам, а могу взвиться под самые облачные небеса, оставляя мерцающий город внизу, похожий на пригоршню живых догорающий углей.

Когда я впервые покинул таким образом свое жилище пару недель назад, самым досадным ощущением, каплями подливавшим терпкий деготь в бездонную бочку невесомого меда, стал страх быть застигнутым чьим-то любопытным взглядом. Я помню, как старательно прятался за выступы лепных фасадов и нити водосточных труб, за острые углы небоскребов и отвисшие карманы балконов, скрываясь от глаз случайных запоздалых прохожих. А сколько нервного шума в моей душе наделал как-то неведомо зачем пролетевший над самыми городскими крышами вертолет… Но так было только сначала. Через несколько дней я понял, что никто не увидит меня, даже если я повисну в полуметре от каменной мостовой перед самым носом у скукоженного от холода полуночника на трамвайной остановке или промчусь под потолком задремавшей желтой станции метро с десятком притихших ездоков на платформах. Это была воистину свобода. И я пил ее жадными глотками вот уже которую ночь.

Я носился по подернутому белой дымкой городскому небу в полной непредсказуемости, и лишь чистое сердечное чувство могло управлять моими небесными маршрутами и ночными приключениями. Обычно я лишь вбирал в себя молчание бескрайнего человеческого нагромождения, именуемого столицей, и учился радоваться каждой блесточке красоты, проносясь в морозном пространстве. Иногда мне удавалось почувствовать, как самый маленький всплеск любви в моей душе добавлял мне невесомости и свободы. Но сегодня мне почему-то позволено слишком многое.

Сегодня я могу парить над самой головой потерянных в ночи безумных влюбленных пар. Я могу стряхивать с заиндевелых деревьев пушистый снег прямо на их волосы, чтобы заставить хоть на миг оторваться друг от друга и взглянуть в ясное ночное небо. Мне разрешено рассыпать под их ногами мелкие ледяные шарики так, чтобы они сбросили наконец на мерзлый асфальт оцепенение глупой воспитанности и, завалившись в мягкий пушистый сугроб, рассмеялись и неожиданно для самих себя слились горячими обветренными губами. А еще мне можно, застыв у самого уголка слегка примороженного окна, ловить в тяжелых портьерных изгибах переплетение живых теней и вбирать трепещущей душой неслыханную симфонию земной любви. Боже! Какая удивительная ночь!..

И вот, когда все окна отходящего в сон города потухают, я возвращаюсь домой, совершенно невесомый, переполненный выше краев этой сказочной идиллией. Опьяневший от такого неземного напитка, я никак не могу отыскать свой дом среди бело-розовой каменной рощицы столбиков-близнецов. Я тихо скольжу вдоль стен и темных окон и вдруг натыкаюсь на одинокий проблеск света. Я останавливаюсь и, не помня себя, ухожу взглядом внутрь маленькой комнаты.

Человек внутри, безусловно, и не подозревающий о моем незримом присутствии, молча смотрит перед собой. Его руки словно разминают податливую невидимую глину, а серые уставшие глаза пытаются нарисовать в пустоте чей-то облик. Короткие минуты сливаются в долгие часы, а он все пытается отыскать сердцем в переполненном эфире чей-то незнакомый позывной. Черная телефонная трубка лежит на столике возле него, и он то и дело бросает на нее умоляющий взгляд. Иногда он берет ее в руки, набирает несколько цифр того единственного номера, но снова нервно кладет трубку обратно на стол. Я читаю на его лице, что эта трубка не молчит бесконечно, что иногда она все-таки отзывается желанным голосом. Но тогда он вежливо здоровается, справляется о здоровье и настроении, сдержанно рассказывает пустые новости и коротко желает всего хорошего… Правда, это бывает днем. А сейчас он тихо встает, прислоняется горячим лбом к окну, смотрит в ночную пустоту и, наконец, пишет на запотевшем стекле чьи-то инициалы…

В этот момент я словно леденею и отшатываюсь от бледнеющего окна. Господи! Это же я!..

Андрей Захаренко.

Минск. 2005 год.

Scroll Up